Фил и филфак. Воспоминания Игоря Рузина. Часть шестая.

Конец 1980-х, МГУ, большие перемены, друзья и веселье. У моего однокурсника и одногруппника Игоря замечательно получилось написать об этом, а повод печальней некуда. Представляю молодого кудрявого Фила, который будто бы отправляется в путь, говоря: «Ладно, я тут всё понял. Пойду посмотрю, что там.» — » А ты куда…пойдёшь?» — «Ну… Дальше.»

В конце января я вернулся после недельной поездки в Карпаты в гости к своему армейскому другу. И в тот же вечер собирался уезжать в Ленинград: туда со студенческой группой на несколько дней прилетал мой школьный друг из Благовещенска, и я очень хотел с ним увидеться. Общежитие было совершенно пустым: все разъехались на каникулы. Я случайно встретился с Левой Давыдовым, нашим профоргом. Отношения у нас были хорошими, но мы не были особенно близки. А теперь пообщались. Мы сидели у него в комнате, курили. Он рассказывал о поездке в свой родной город (вот только не помню, какой именно) к другу на свадьбу. И поделился мнением, что девчонки там, хотя и не такие рафинированные, как на филфаке МГУ, но гораздо приятней в общении. Я не стал с ним спорить, хотя мысленно возразил, что лично мне наши девчонки чрезвычайно нравятся.

Чуть позже я стоял у вахты, просматривая письма. Вдруг кто-то тронул меня сзади за плечо. Обернувшись, я увидел Ленку. К моему удивлению, она держалась со мной совсем по-другому, чем обычно. Было видно, что она очень рада меня видеть. Это и меня очень обрадовало, я-то, честно говоря, был уверен, что она меня едва терпит. И мы с ней поболтали очень оживленно, о чем-то расспрашивая и что-то рассказывая друг другу. И с этого момента началась наша дружба. Да, наверное, даже больше, чем дружба: нечто больше похожее на взаимоотношение брата и сестры. Настолько полно мы понимали друг друга и доверяли друг другу. Это не значит, конечно, что ей стали нравиться все мои выходки. Но ведь и сестра далеко не всегда одобряет поведение брата!

Через несколько дней я вернулся из Ленинграда. Поезд приходил рано утром, поэтому в общежитие я вернулся очень рано. За окном еще было темно. Несмотря на такое раннее время, в коридоре на девятом этаже сидела Таня Зайцева и листала какую-то книгу. Мы очень обрадовались друг другу. Она сообщила мне, что почти вся наша компания в сборе, и они собираются сегодня вечером ехать в Таллин на один день. Я расстроился из-за того, что не смогу принять участие в этой поездке, потому что мой друг со своей студенческой группой в этот же день приезжал на несколько дней в Москву, и я хотел быть с ним.

Поездка в Таллин. Слева направо: Таня Зайцева, Ленка, Нина, за ней Фил, рядом с ним Арнольд, и Костя
Первыми идут Таня и Фил
Еще одно фото из Таллина: Нина, Костя и Арнольд
Нина: добавляю ещё — взяла уго Кости, в е телеграм-канале Фотокарточки

 

Костя: это тоже таллинская прогулка. В кои-то веки я в кадр попал…

Танечка побежала искать Фила, а я пошел на десятый этаж в комнату Лукьянчикова. Там я и застал всю компанию: самого Саньку, Ниночку, Костю и Арнольда. Мы все очень обрадовались друг другу: успели соскучиться за эти пару недель. Немного погодя явилась Таня. Взглянув на меня, она сказала: «Слушай, я забыла сказать Филу, что ты здесь. Он бы сразу прибежал!» Ниночка, ревниво посмотрев на нее, иронично спросила: «А моего присутствия ему недостаточно?»

Нинка вообще, как и большинство скорпионов, страшно ревнива. Хотя какой смысл ревновать Фила ко мне? Тем более, когда рядом стоит, можно сказать, её официальный кавалер. Да и я ведь все же мужского пола. Но такая ревность совершенно не мотивирована. Мне очень легко её понять, потому что я сам такой. Ты можешь, сколько угодно иронизировать над этой ревностью на рациональном уровне, но на подсознательном уровне она возникает снова и снова. Основное внимание должно уделяться мне! Даже если мне это в общем-то и не нужно. Это похоже на то, как ребенок совершенно не обращает внимания на какую-нибудь игрушку, пока другой ребенок не протянет к ней руку: сразу же скандал.

Я не выдержал и сам побежал искать Фила. Мы встретились на лестнице и очень обрадовались друг другу. Я уже говорил, что в то время мы были просто влюблены друг в друга.

Тогда же Фил прочитал свою новую пьесу Славно мы урюхались! Это было здорово! Ему просто чудесно удается пародийная трансформация жизни и отношений своих знакомых. Точно сюжет я, разумеется, не помню. Но мне хочется всё же привести какие-то отрывки из этой пьесы, чтобы показать, как талантливо Фил трансформирует самую заурядную рутину взаимоотношений в нечто совершенно гротескное. Но в этом гротеске он удивительно четко схватывает определенные черты характера пародируемых персонажей.

Я помню, что Арнольд был выведен монахом-еретиком, приговоренным к сожжению. Привязанный к столбу, он бросал в небо богохульства. В этом весь Арнольд: его оригинальность и воинствующий нонконформизм. В средние века его бы непременно сожгли на костре! Далее появлялся второй монах, жалующийся кому-то, что уже долгое время пытается соблазнить послушницу, но безуспешно: ему всё время мешают два ангела. И вот, улучив момент, он опять пытается добиться своей цели. Тут в окно залетают ангелы…

До этого момента я не особо соотносил персонажи с реальными лицами, слушая эту пьесу, как некое абстрактное повествование. До тех пор, пока один из ангелов не заговорил словами Надежды Владимировны, при этом тряся пальчиком:

– Монах, что это Вы здесь делаете?! У меня просто руки трясутся!.. Под двумя ангелами были выведены мы с Чином, а под монахом и послушницей соответственно Саша и Нина. Я еще помню, что Виталик был изображен Амуром, почему-то упрашивавшим ангелов: «Покажите бабу! Покажите бабу!» Возможно, это было каким-то отголоском его реакции на наши с Чином предновогодние развлечения. Зато я точно помню, что, пытаясь лететь вслед за ангелами, он бьется глазом об окно и падает. В этом нашел отражение неудачный инцидент во время единственного похода Виталика на горку. Он умудрился каким-то образом, катаясь в нашем бобслее, подбить себе глаз.

Но наша жизнь, разумеется, не ограничивалась таким незамысловатым весельем. Этого не позволяли ни наш интеллектуально-эстетический потенциал, ни наши интеллектуально-эстетические запросы. Жить в Москве, учиться в МГУ и при этом вести такую примитивную жизнь? Конечно, это было невозможно! Да и время было совершенно особенным! Мир менялся чрезвычайно быстро, расширялся и переворачивался прямо на глазах. Зима 86-87 годов была только началом. Поток забытых и полузабытых, запрещенных и полузапрещенных литературных произведений хлынул чуть позже: в конце 87-го года и далее. А это было время кинематографа и изобразительного искусства.

В ноябре 86-го года на экраны вышел фильм Тарковского Андрей Рублев. Сам фильм был снят в 66 году, но был практически неизвестен. Да и сам режиссер не пользовался особой известностью: уж слишком неподходящие снимал он картины. Я смотрел этот фильм в нашем кинотеатре Звездный с Герой Фабрым (в Филовскую компанию я тогда еще не был вхож). Впечатление от фильма было потрясающим. Особенно эпизод с резчиками по камню: когда на фоне плача и стонов только что ослепленных резчиков один из ослепивших их дружинников князя, громко ругаясь и совершенно не обращая на них внимания, разыскивает свою нагайку: «А нагайка моя где? Никто не видел? Жалко нагайку!» Или праздник Ивана Купалы!

Может быть, следует дать кое-какие пояснение для более молодых читателей (если таковые окажутся). В то время такой мрачно-пессимистический фильм воспринимался совсем по-иному, чем сейчас. На фоне постоянного фанфарного звона и сообщений о победах и доблестях глотком свежего воздуха казались даже намеки на то, что something is rotten in the state of Denmark [неладно что-то в Датском королевстве]. Возможно, так же, как сейчас на фоне постоянного нытья и апокалиптических пророчеств глотком свежего воздуха является любое оптимистическое произведение.

Правда, мне совершенно не понравился сюжет с колоколом. Даже удивительно, что такой гений как Тарковский (я говорю это безо всякой иронии или скрытого смысла, хотя мне совершенно чужда его эстетика и мировосприятие) смог опуститься до таких тривиальных штампов! Мальчишка после долгих поисков необходимой глины, уже потеряв надежду и впав в отчаяние, вдруг обнаруживает её, случайно поскользнувшись на косогоре в дождь. Ну разве это не штамп?! А его признание в конце фильма после триумфа с отлитым колоколом, когда он, плача, сообщает зрителям: «А батька-то не открыл мне секрета!» Ну куда это годится?!

Но если memento mori Андрея Рублева производило огромное эстетическое впечатление, то в появившихся в феврале 87-го Зеркале и Сталкере пессимизма было уже явно слишком много. Даже для середины 80-х. Я помню, как Ниночка, посмотрев Зеркало, пришла к нам в гости и, свернувшись, как кошка, на кровати Чина, грустно сказала: «Это так страшно: мы все когда-нибудь станем старыми и умрем!» Лучше всего эстетически-мировозренческое кредо Тарковского с присущим ему остроумием сформулировал Фил: «Когда обычный человек упадет в лужу, он выругается, тут же встанет и отряхнется. Герой же Тарковского весь вымажется в грязи и будет и дальше лежать в луже, рассуждая о сути бытия и смысле жизни».

Но самое яркое впечатление и в прямом, и в переносном смысле на нас (да, думаю, что не только на нас) произвел снятый в 84 году, но только что появившийся на экранах в марте 87-го фильм Тенгиза Абуладзе Покаяние с Автандилом Махарадзе в роли диктатора. На этот фильм мы уже ходили всей компанией. В середине фильма я взглянул на Фила, и мне показалось, что он спит. Меня просто вскинуло: как можно спать на таком фильме? Неужели ему не нравится? Но, конечно же, я ошибался: на Фила фильм произвел не меньшее впечатление, чем на меня. И эстетически, и содержательно, а на тот момент даже идеологически, фильм был, словно взрыв сверхновой. Полусказка-полубыль, с необыкновенно яркими красками и сказочными пейзажами. И в то же время мрачно-реалистичный в ряде эпизодов: например, когда на пристани люди ищут на срезах бревен имена своих арестованных и пропавших близких. А Фемида с завязанными глазами, ведомая под руку следователем? А старый благородный аристократ, признающийся в том, что он замышлял прорыть тоннель от Бомбея до Лондона? Или средневековые стражники, входящие с приветствием Мир дому сему! и арестовывающие кого-то из его жильцов? Но ярче всего, конечно, сам диктатор, которому было придано несомненное сходство с Лаврентием Берией!

Но не только кинематограф поражал совершенно новым и непривычным: новым и непривычным поражало и изобразительное искусство. К сожалению, здесь, в отличие от кино, шедевров, увы, не наблюдалось! И как быстро произошла переоценка ценностей: то, что вызывало удивление, потрясение и восторг в сентябре, весной следующего года уже не вызывало ничего, кроме смеха и жалостливого сарказма.

Новая выставка на Малой Грузинской, где всего полгода назад проходила столь поразившая меня выставка Гротеск и супергротеск, теперь произвела совсем другое впечатление. Больше всего мне запомнились два экспоната. Один – небольшая инсталляция: битое стекло, ржавые гвозди, куски битого бетона… Название: От среды до пятницы. Если это попытка передать душевное состояние Иисуса Христа в эти дни, то, возможно, что вполне удачная. Более интересным экземпляром представлялся стоящий посреди зала черный концертный рояль. Я долго ходил вокруг него в поисках названия, гадая, что бы это могло быть, пока не догадался, что это – не экспонат, а самый обыкновенный рояль, вероятно, при необходимости используемый по прямому назначению.

На такого же рода выставку в ЦДХ (Центральный Дом Художника) мы ходили вместе с Филом. Из шедевров этой выставки запомнилась небольшая скульптурка Всадник, примечательная странной анатомией коня, на котором сидит всадник: по всем параметрам он гораздо больше напоминал свинью. Но подлинным шедевром было изображение Ленина уже в самом конце выставки: он был изображен как бы чуть снизу, поднимающимся на холм, на кривых полусогнутых ножках и с совершенно ошалелым выражением лица. Мы смеялись, что это – Владимир Ильич после посещения этой выставки. Тогда же мы пришли к выводу, что, возможно, методы, использованные Никитой Сергеевичем при разгоне Бульдозерной выставки были чересчур радикальны, но в оценке художественной ценности представленных там экспонатов он был совершенно прав.

Но ярче всего была выставка в центре Москвы в Манеже. Там мы были уже втроем: Фил, Ленка и я. Было воскресенье, и посетителей на выставке было довольно много. Самым ценным экспонатом являлось стоящее на табуретке обычное велосипедное колесо. Естественно, это был не оригинал, а лишь жалкая копия шедевра из музея Помпиду. Может быть, всего полгода назад мы были бы поражены гениальностью этого творения, но в тот момент оно, увы, не вызвало у нас иной реакции, чем соревнование в остроумии. Кстати, даже сейчас не могу удержаться, чтобы не привести отрывок статьи из Википедии, посвященный этому эпохальному шедевру. Не дай бог, какой-нибудь профан подумает, что это всего-навсего простое велосипедное колесо и ничего больше!

Велосипедное колесо (фр. Roue de bicyclette) — реди-мейд французского и американского художника и теоретика искусства Марселя Дюшана, созданное им в 1913 году, ещё до появления этого термина, введённого им же в 1915 году. Инсталляция представляет собой переднее колесо, установленное верхней частью велосипедной вилки в сиденье деревянной табуретки. Оригинальная версия 1913 года и её авторское повторение, которое относят к 1916—1917 годам, были утеряны. В 1950—1960 годах по заказу художника было создано ещё несколько копий. «Велосипедное колесо» является первым объектом такого рода в искусстве, выполненным способом реди-мейд, основоположником которой является Дюшан. Кроме того, это произведение расценивается как первый пример кинетического искусства.

Потом мое внимание привлек довольно большой и яркий объект: конус из разноцветных клубков шерсти, проткнутый под разными углами множеством спиц. Я шел к нему, придумывая названия: Ярость? Мщение?.. Но я и приблизительно не угадал правильное. На табличке с названием было написано: Не подходи! Стоящий рядом полковник, растерянно взглянув на меня, сказал, разводя руками: «Вот уж и правда: не подходи!» Тут я уже не смог удержаться в рамках приличий и просто согнулся пополам от смеха.

Кстати, об изобразительном искусстве. И в этой сфере проявлялся оригинальный талант Фила. У него необыкновенно удачно получались карандашные юмористические зарисовки. Несколько нарисованных им на ватмане графических изображений висело и у нас с Чином. Я помню только одно: Бабы купаются! В противоположность ожиданию, на рисунке не было ни одной женщины, зато была целая куча мужиков. Разного возраста, в разных позах, с разными лицами, они смотрели, очевидно, на купающихся баб, кто удивленно, кто восхищенно, кто с похотью, кто с возмущением. Динамика поз и выражения лиц были переданы с удивительной точностью! К сожалению, все эти картины потом потерялись!

Но мы не только имели возможность смотреть произведения различных художников на различных выставках. У нас вскоре появился и свой художник: некто Сергей Сидоров. Поскольку он пробыл в нашей компании аж до конца семестра и оказал заметное влияние на некоторых её членов, то нужно рассказать о нем подробнее. Как-то в марте, зайдя в комнату Фила, я увидел лежащего на его кровати здоровенного бородатого и длинноволосого мужика. Баском с приятной картавостью он представился как художник Сергей Сидоров.

Сев на кровати и взяв у Фила гитару, он запел:

А я сегодня с печки слез,

Эх, вынул с подпола обрез…

Тудыть твою да растудыть,

Эх, растудыть твою тудыть!

Глядя на него, не было ни малейших сомнений, что это недобитый кулак из Поднятой целины собирается мстить колхозникам.

В комнату вошла Ленка и удивленно взглянула на это явление. «Матушка!» – радостно закричал Сидоров, обращаясь к ней. «Я Вам не матушка,» – с холодной иронией ответила Ленка. Но это ни на минуту не обескуражило Сидорова.

В дальнейшем мы познакомились с Сидоровым поближе. Он представлял собой типичного системного тусовщика, которых было довольно много в то время в Москве и Ленинграде. Профессиональные тунеядцы и приживалы, однако с претензией на непризнанный талант, они дрейфовали от тусовки к тусовке, нигде не задерживаясь более, чем на два-три месяца. Жили чем придется: кто-нибудь накормит, кто-нибудь напоит, кто-нибудь даст переночевать, кто-то даст взаймы немного денег, которые они никогда не вернут. Эти персонажи были привычной частью квартир московской богемы. Такой же, как непременный бардак в квартире, когда нельзя понять, то ли это генеральная уборка, то ли мелкий ремонт, то ли люди собрались уезжать, то ли только что въехали. Такой же, как немытые кофейные чашки и блюдца, стоящие на журнальном столике, рядом с которым на диване на простынях явно не первой свежести спит огромный дог или сенбернар.

Надо отдать должное такому типу людей, они обычно неприхотливы: довольствуются тем, что им дадут. И необидчивы: можно десять раз в день откровенно посылать их подальше, они не капли не обидятся и никуда не уйдут. Через пару месяцев то ли им становится скучно, то ли даже московская богема их не выдерживает, и они отправляются дальше искать временного пристанища.

Каким образом Сидоров попал к Филу, я не выяснял. Но он задержался в нашем общежитии на пару месяцев. Был он совершенно бесцеремонный, но с открытым и веселым характером. Так что его выходки никакого раздражения не вызывали. По свойственной всем тусовщикам привычке, Сидоров как-то занял у Чина три рубля. И, к удивлению последнего, через несколько дней вернул их. Но то ли это был тонкий тактический ход, то ли просто совпадение, но в следующий раз он попросил у Чина уже двадцать рублей – огромную по тем понятиям сумму! Чин, подкупленный его предыдущим поступком, ему эти деньги занял. Эти двадцать рублей, Сидоров, естественно, никогда не вернул. Но дело в том, что ни Сидоров этим нимало не смущался, ни Чин особо на этом не настаивал: это удивительное свойство такого рода тусовщиков.

Хотя Сидоров и представлялся как художник, художником он был на редкость бездарным. Два нарисованных им на ватмане портрета обитателей нашей комнаты были настолько непохожи на оригиналы, что Сидорову пришлось подписать их: Ето Рузин и А ето Чин. Иначе никто бы и близко не догадался, что на них изображено.

Зато у него были неплохие способности поэта-песенника. Несколько его песен были весьма удачны, а одна несомненно талантлива. Мне она очень нравилась тогда, очень нравится и теперь. Он сам часто исполнял её под гитару:

У меня есть друг Георгий,

И пусть смолкнут циники,

Он простой работник морга

В одной известной клинике.

 

И когда пройдут попойки,

Приедятся оргии,

Отдохну душою только

Вместе с Жорой в морге я.

 

Мимо нас трамвай грохочет,

Как грозы предвестие,

А здесь спирту – сколько хочешь,

Колбасы грамм двести.

 

Дни проходят.

Год за годом

Мы сидим в обители

Среди множества народа

Два последних жителя.

 

Пропадаю вечно пьяный

Вместе с Жорой в морге я.

Видно, скоро с рваной раной

Попаду к Георгию.

 

Привезут меня босого,

Необычно бледного.

Жора двери – на засовы

И глотнет целебного

 

Даст и мне стаканчик свежий,

Да под черной коркою.

Если вдруг меня зарежут,

Пусть везут к Георгию.

Сидоров же имел и непосредственное отношение к одному чрезвычайно забавному явлению, которое вполне можно назвать низвержением кумира. Отношение многих Филовских поклонниц к своему божеству чаще всего постепенно становилось немного более трезвым, как, например, у Нины. Они по-прежнему очень любили Фила, поддерживали с ним самые дружеские отношения и отдавали должное его талантам, но уже без прежнего щенячьего восторга. Правда, иногда бывшие поклонницы бросались в другую крайность – от любви к ненависти – и, словно желая отомстить Филу за свое прежнее преклонение, всячески старались выказать свое пренебрежение к нему. К счастью, такое случалось очень редко.

Но самую интересную форму такая метаморфоза приобрела у Тани Зайцевой. Где-то в начале апреля в нашем 1-м Гуманитарном корпусе тоже состоялась художественная выставка. Проходила она в огромном фойе второго этажа. Естественно, мы смотрели её. К сожалению, она была еще более убогая, чем ранее посещенные нами выставки. Помню, что Фила очень возмутила одна, с позволения сказать, картина, на которой, как будто неуклюжей рукой ребенка, было нарисовано дерево, уходящее корнями в глубь земли. В этой глубине земли его корни выходили из так же неуклюже нарисованного человеческого тела, возможно, в какой-то мере выражая идею о единстве жизни и смерти. Как в популярной студенческой песне:

Марксизм свое веское слово сказал:

Материя не исчезает.

Погибнет студент, на могиле его

Огромный лопух вырастает…

Фил утверждал, что это явный плагиат, и даже назвал имя какого-то художника, у которого он видел примерно такую же картину. Это он и записал в книгу отзывов в своей обычной саркастической манере. Можно было бы сказать, что эта выставка прошла совершенно не замеченная нами, если бы не одно обстоятельство: на этой выставке Сидоров познакомил Танечку с некоторыми из представленных на ней художников. Это был коренной перелом: Танечка перешла под их влияние. Насколько я понял из её рассказов, это были уже совершенно взрослые люди в возрасте около сорока лет. Чаще всего там фигурировал один персонаж. Я не помню его имени, не помню даже, называла ли Танечка его имя, или же он фигурировал просто под определенным дейктическим указателем. Но теперь кумирами и властителями её дум стали они. Такое постоянное стремление иметь кумира было немного странно: Тане на тот момент было не 17, а 23 года. Вероятно, сам тип её характера требовал преклонения перед кем-либо. До сего момента это был Фил. Как я уже писал выше, она обожала его робко и молчаливо, впитывая, как губка (выражение Фила), всё, что он считал нужным ей дать. С нами и, тем более с ним, она держалась очень скромно: больше слушая, чем говоря, и уж во всяком случае не позволяя себе противоречить своему кумиру. Теперь же она разговаривала с нами, как взрослая женщина с наивными подростками.

– Как красиво они умеют материться! – мечтательно говорила она о художниках.

– Танечка, тебе же не нравятся маты. Ты же всегда убегала из комнаты, если слышала их.

– Ах, это же совсем другое дело: у них маты идут от сердца…

Нас с Чином это очень смешило, Фила раздражало. Особенно после того, как он, ёрничая, сказал о чем-то:

– Танечка, я, конечно, может быть, чего-то не понимаю…

Танечка снисходительно взглянула на него и с легкой улыбкой Блоковской Незнакомки ответила:

– Ты вообще многого не понимаешь…

Даже Фил с его самомнением и богатейшим опытом общения с женщинами не нашел, что на это ответить.

К сожалению, мы были лишены возможности следить за дальнейшей Танечкиной эволюцией: она провалилась на летней сессии, её отчислили из университета, и она полностью пропала.

Я не помню, почему вдруг у нас и у Фила возникла в апреле идея ввести в наших комнатах босохождение. До этого мы совершенно не придавали значения тому, кто и в чем ходит по нашим комнатам: кто хотел, ходил в тапочках, кто хотел – в верхней обуви. Мы и сами ходили когда как. А теперь мы помыли у себя в комнатах полы и повесили на дверях объявления, что отныне по полу наших комнат можно ходить только босиком. Большинство приняло это охотно, даже радостно, как очередное оригинальное чудачество. Некоторые роптали. Почему-то это очень возмущало Костю. На двери Филовской комнаты после объявления о босохождении приписано рукой Арнольда: Привет Филке – руководителю бóсой перестройки! Ниже – рукой Кости: Факищу! (Костя почему-то предпочитал такой вариант этого слова). На следующий день на дверях их комнаты – надпись: В нашей комнате запрещается ходить в верхней обуви! Только в тапочках! (А босиком ходить – холодно еще!). Однако все довольно быстро привыкли к босохождению, и конфликтов на этой почве у нас не возникало. Тем более, что мы с Чином сделали и следующий шаг в этом направлении. Мы демонтировали наши кровати, поставили их вертикально в угол (так, что они вообще перестали занимать место в комнате), а два матраса положили рядом прямо на пол в одном из углов комнаты. Если босохождение – просто непривычно, то это новшество было совершенной экзотикой: ни у кого ни в нашем, ни в других общежитиях и близко не было ничего похожего. Гости разувались у двери и садились на матрасы, как на Востоке. Так я при первом посещении и сказал Чиновской подруге, а моему очень хорошему другу – Галочке Галкиной (еще одно кудрявое белокурое чудо!): «Галочка, разувайся – и сразу на кровать!»

Галя Галкина. Только это более позднее фото. Здесь она еще кудрявая, но уже брюнетка

Как-то вечером, ложась спать, я обнаружил, что наши матрасы разошлись друг от друга. – Чин, что это у нас образовалась какая-то unbridgeable gap [непроходимая пропасть] между матрасами?

Unbridgeable gap – была одной из любимых фраз в методичках на нашей кафедре: unbridgeable gap between language and speech, unbridgeable gap between theory and practice etc. [непроходимая пропасть между языком и речью, непроходимая пропасть между теорией и практикой и т.д.]

Чин, как обычно взглянул на меня со своей буддистской улыбкой и спокойно спросил: – А ты хочешь, чтобы эта gap стала bridgeable?

У нас и раньше было довольно много народу, а теперь с такой экзотической обстановкой его стало слишком много. Я получил более, чем достаточную компенсацию за мое осеннее одиночество. К нам приходили и уходили в любое время. Большинство гостей входили без стука. Как-то около двух часов ночи, когда от нас наконец ушел последний гость, Чин, задумчиво глядя в потолок, сказал:

– Не понимаю, как это некоторые на Западе умудряются страдать от одиночества…

В апреле и мае мы часто гуляли с Филом по вечерам. Хотя, наверное, лучше сказать: по ночам, потому что мы часто возвращались в общежитие уже после полуночи. Весна в 87 году была чудесная: ранняя и очень теплая. Иногда мы ходили купаться голышом в Москве-реке, аж к Ленинским горам. Иногда с нами ходила Инка, еще одна наша подружка, девочка из французской группы, соседка Гали Галкиной. Это была совсем простая и веселая толстушка. С ней ты чувствовал себя очень легко. В наших разговорах с Филом она почти не участвовала, а в основном выступала в роли слушательницы. В реке она тоже не купалась (хотя, надо сказать, вода была еще весьма прохладной), а молча ждала на берегу, пока мы выкупаемся и пойдем обратно. Иногда мы с Филом просто гуляли по проспекту Вернадского, доходя до университета и бродя там по его аллеям. Мы очень много говорили на самые разные темы. Но, к сожалению, почти все эти разговоры выпали из памяти. Но я очень хорошо помню один из его рассказов.

– Когда я еще учился в Мориса Тореза, у меня была подружка, с которой мы ночью катались на скейтах. Просто катались на скейтах, и ничего больше. Естественно, этому никто не верил: все смеялись и были уверены, что мы трахаемся. Кататься на скейтах даже стало популярным эвфемизмом. Потом-то мы действительно стали трахаться…

Я расстроился:

– Фил, этой фразой ты всё испортил! У меня и так нет ни малейших сомнений касательно твоей безумной популярности у женщин. Еще одна победа совершенно ничего не изменит. Но ты превратил такой прекрасный, в прямом смысле слова метафизический рассказ (я тогда очень любил умные слова) в самый пошлый и тривиальный. Кто-то сначала идет в театр, кто-то в ресторан, кто-то купается в море… Но всё это – только прелюдия: цель всегда одна, и результат всегда один. А юноша и девушка, катающиеся на скейтах по ночной Москве, и ничего больше: ни до, ни после – это нечто не от мира сего…

Днем мы часто гуляли втроем: я, Фил и Ленка. Теперь наши с ней отношения были совершенно иными, чем зимой: самое показательное, наверное, то, что мы могли с ней молчать в обществе друг друга, не испытывая при этом ни малейшей неловкости. Тогда в самом центре Москвы в боковых улочках и маленьких переулках было очень много старых домов. Многие ещё из прошлого века. Многие из них уже были нежилыми, даже с вынутыми рамами. В них чувствовалось что-то сентиментально-ностальгическое. Мы заглядывали внутрь. До сих пор в памяти сохранилась Ленка, взбирающаяся по какой-то доске в окно одного из таких домов. Необыкновенно красивая и ловкая, с чудесной фигурой, в обтягивающих джинсах и черной летней рубашке. Она всегда предпочитала джинсы и свитер платьям и юбкам.

Для филологического бомонда этой весной стало модным ездить в маленькое кафе-стекляшку на улице Кирова напротив Дома Кофе. Говорили, что кофе по-восточному там варит человек, долго проживший где-то в Средней Азии и поэтому считающийся мастером. Там всегда были очереди, но на это тогда никто не обращал внимания. Мы втроем всегда брали по порции двойного крепкого кофе, обязательно без сахара. Выходили с чашками на улицу, садились на перила напротив кафе и не торопясь пили кофе. Поскольку я тогда не особенно разбирался в качестве кофе, то, к сожалению, не могу сказать, был ли он действительно настолько вкусен, как утверждали гурманы.

Оттуда мы иногда ехали в общежитие на 39-м трамвае: он шел от Чистых Прудов до метро Университет. И несколько раз обращали внимание на небольшой католический костел, где-то посредине между Чистыми Прудами и университетом. Однажды мы все-таки решили выйти и посмотреть, что же это такое. Это оказалось очень интересным баром. Точнее, внизу располагался бар, а на втором этаже ресторан. Сейчас, когда в каждом маленьком городке десятки баров, один экзотичнее другого, этим никого не удивишь. Но тогда это было нечто незаурядное. С тех пор мы стали иногда заходить туда. Чуть позже мы узнали, что в ресторане на втором этаже по вечерам играет дуэт рояля и скрипки.

Еще мы гуляли по улице Разина (Варварке), любуясь множеством расположенных там маленьких церквей. В то время они были не особенно заметны. Некоторые были действующими, в некоторых были маленькие музеи, некоторые стояли закрытые. Когда в середине 90-х годов их отреставрировали, я был просто поражен, настолько, оказывается, они были красивы. У Фила было очень обостренное восприятие прекрасного: он ведь был художник, настоящий художник. Часто он показывал мне какие-то ракурсы, не замечаемые мною: «Обрати внимание на это сочетание цветов».

Это была чудесная весна. В отличие от многих, у меня были две весны первого курса: харьковская 84-го и московская 87-го годов. Обе эти весны осталась в моей памяти, как что-то удивительно яркое и праздничное. Конечно, были и другие студенческие вёсны, но они были уже более обыденные и менее романтические.

Я на всякий случай еще раз напомню, что мои воспоминания совершенно субъективны. Если кто-нибудь захочет возразить, что для него или для нее самым ярким воспоминанием студенческой жизни была осень третьего курса или зима четвертого, я ни в коем случае не буду спорить. Я только описываю свое восприятие, не собираясь никому навязывать своё мнение.

В общежитии веселье кипело вовсю. Поскольку в комнате Фила жил и Виталик, и китайский студент, то сборища, как я уже писал выше, проходили в основном в нашей комнате. Фил играл на гитаре и пел. Весной его хитами стали несколько дворовых песен: Как тебя любил я, помнят все ребята и Ты получишь письмо, как обычно без марки, солдатское.

Мы дурачились, пели преувеличенно сентиментально, я подпевал самозабвенно, хотя не имел ни слуха, ни голоса:

Будет дождь по траве рассыпаться веселыми искрами,

Листопад отпылает, застынут деревья в снегу…

Я так верил тебе, ты такою казалась мне искренней,

Что не знаю теперь, как другой я поверить смогу…

Как-то днем к нам в гости зашла Нинка, показала какое-то платье и поведала нам по секрету, что сшила его, чтобы сделать сюрприз Лукьянчикову. Это была её ошибка: за это время ей следовало бы лучше узнать Фила. Может быть, вы думаете, что он просто побежал к Саньке и раскрыл секрет?

Ни секунды не задумываясь, он тут же натянул это платье на себя, закрутил волосы в какое-то подобие узелка и, напялив на нос Чиновские очки, превратился в типичную карикатурную феминистку. Бедная Ниночка не успела не то, что возразить, а даже сообразить, что происходит. Мы тут же помчались с Филом на десятый этаж к Саньке в комнату. Оказывается, незадолго до этого у них с Филом был очередной организационно-идеологический спор, а именно: должны ли студентки филфака обязательно посещать военную кафедру (до 90-го года посещение военной кафедры было обязательно для всех студентов университета). Естественно, в те годы Лукьянчиков считал это само собой разумеющимся. Мы влетели с Филом в комнату к ошарашенному Саньке, и Фил, поджав губы и задрав вверх голову, возмущенно запищал: «Саша, я что же, по-Вашему, обязательно должна посещать военную кафедру?!»

В тот раз Фил преднамеренно изображал лицо женского пола. Но незадолго до этого в нашем 1-м Гуме произошел забавный инцидент, испортивший Филу настроение, зато доставивший нам кучу веселья. Наша обычная компания – я, Фил, Чин, Костя и Сергей – сидели на первом этаже в вестибюле. Фил, как обычно, был одет в потертые джинсы и просторный свитер грубой вязки. Естественно, с огромной копной кудрявых волос. Все, кроме Баранова, курили, хотя курить в вестибюле запрещено: для этого есть специально отведенные места на лестничных площадках. Проходившая мимо уборщица напустилась на нас с криками: «Ах, вы, такие-сякие! Вы что, не знаете, что здесь нельзя курить?! А ты, шмакодявка! Тебе не стыдно?! Курит она с парнями!»

Продолжение следует.  Фото ГЗ МГУ: Евгений Иванов, Unsplash.  

Close