Бронницы и детский сад
…Самое счастливое время из моего детства – это когда папе дали звание капитана и почти сразу вслед за этим — нашу первую отдельную квартиру со всеми удобствами. К нам из Острогожска переехала баба Маня, так что в детский сад можно было теперь не ходить. Ребёнок, что называется, присмотрен: бабМаня была полной анархисткой и пофигисткой в вопросах воспитания.
Я стояла на пороге новой жизни, заранее сомлевшая от счастья: теперь – без принудительных пробуждений в темноте, без тошнотворной гречневой каши, которую в детсаду давали почему-то с молоком и сахаром. И заставляли съесть этот кошмар до конца, с вот этим вот «пока-не-съешь-из-за-стола-не-выйдешь». Без фантастической Нины Васильевны, — она такая была, с длинным лицом сосульки, чёрным и высоким конским хвостом и острыми красными ногтями. Во время тихого часа она высматривала того или ту из нас, кто не спит, и придумывала индивидуальную кару. Например, ко мне она кралась с ножницами и приговаривала: «Попандопуло, будешь волосы крутить – сейчас-сейчас кааак обстригу тебя налысо!». Мне было пять лет, я уже слышала от мамы про Вия и понимала, что мне – хана. И спасительно-спасательного круга вокруг кровати не нарисуешь, и молитву не прочтёшь, это тихий час, тебе не помогут третьи петухи…
Мы живём в советской стране, бога нет, а Нина Васильевна – вот она.
Я крепко зажмуривалась и переставала дышать, слушая лязганье приближающихся ножниц. Щщиихх! Щщихх!! Мой личный «тихий час» был очень тихим. Конечно я не спала – скорее вылёживала его не дыша, словно в глубоком обмороке.
Теперь – новая жизнь, вообще без тихого часа. И музыка у меня будет своя, родители купили пианино! Значит, буду на нём играть – я сама. Без «музыкального руководителя» Эмили Алексеевны, которая, в своих толстенных очках и пятнистых платьях была помесью черепахи с Карабасом-Барабасом, но значилась в детсаду «музыкальным руководителем». К пианино она никого не подпускала, зато учила нас петь и танцевать. Ноги у неё были мужественно кривыми и волосатыми, она ими лягала каждого из нас поочерёдно, намертво ухватив своей клешнёй за руку. При каждом косяке дёргала маленького танцора за руку с криком «Чудовище!».
Мне было пять лет и три месяца.
Я ушла из детского сада без оглядки, под желанную опеку бабМани. Занялась домом.
В доме вдруг оказался немыслимый простор. У нас с бабой Маней в комнате – моя детская кровать с боковушкой-сеткой, бабМанина кровать, шкаф с одеждой всей семьи и пианино. В комнате родителей помещались стеллажи с книгами и керамикой, диван-кровать, два кресла с торшером и журнальным столиком. И шахматы – отдельный мир, «виртуалка» шестидесятых, куда можно было нырнуть и не выныривать неделями.. Мне пять лет и целый мир в придачу.
Через год мама решила подготовить меня к школе. Для начала – морально.
Я сидела и лепила из пластилина в полный рост жирного Юру Протасова, чтоб потом утопить его в огромной дворовой луже, — той самой, где он топил всех подряд. Лужа была даже и не столько лужей, сколько бездонным карьером-омутом. Глубокий мутный водоём возник в котловане, который вырыли было под какое-то строительство, да передумали.
В том котловане погиб и Прохазка, мой первый кот. От рук Протасова…
Утопить Протасова, хотя бы пластилинового, — было бы актом возмездия. В свои пять я не доверяла никаким богам и ещё не знала, что это именно они когда-то создали человека из глины. Это было чистым наитием. Человек ли Протасов? Глина ли пластилин?
Толстое туловище с ножками-ручками было готово. Я работала над головой. Буравила Протасову глазки, когда в комнату вошла мама с новеньким коричневым портфелем:
— Леночка, это тебе. Для школы. Осенью пойдёшь учиться.
— Чему?
— Читать и писать.
— Я ж умею!
Что такое она говорит? – Я уже и «Хоттабыча» самостоятельно прочитала. И душераздирающие «Сказки Андерсена» пережила, с мультиком не сравнить. Мне книжки нравились куда больше, чем мультики. Был чётко обозначенный круг интересов. Зачем ещё и школа?
— Ну, считать научат, — вяло нашлась мама; она хорошо помнила своё детство и потому знала, что проигрывает.
— Считать тоже могу. Ты ж меня и считать научила.
Мама вздохнула:
— Школа – это потому что так положено. В семь лет все дети идут в школу. И учатся там десять лет.
Ну, мама, знаешь ли… Я скомкала почти готового жиртреста Протасова, скатала из него колбаску: всё равно он такой дурак, что пластилин мне жалко. Лучше кинуть ему в глаза песком. Сегодня же вечером, перед «Спокойной ночи, малыши».
Мама продолжала:
— Леночек, ты меня слушаешь?
— Десять лет… Это как, до старости, что ли? Я сойду с ума. Или… не доживу.
Я видела недавно похороны. Четыре дяденьки несли на плечах красный гроб, следом шли музыканты и люди в чёрном. Люди в чёрном вздыхали, всхлипывали. Музыканты дули в трубы и ударяли в барабан. Скорее всего, дело было в них: они играли так страшно, что у меня ноги почти отнялись. Я села на корточки и заткнула уши, а подружки засмеялись.
В маленьком нашем подмосковном городке Бронницы похороны, как и свадьбы, проходили у всех на глазах. Это было скорее событием, развлечением, все стремились побежать и посмотреть. Чего такого они получали от похорон? – Не знаю. Лично мне тогда, после первых похорон, пришлось перестать по ночам спать и начать вместо этого думать о смерти. Это было ещё до Протасова и убитого им Прохазки. Говорю об этом сейчас, потому что после Протасова я вообще перестала думать о смерти. Я стала вынашивать план мести…
На пенсию
Я не хотела верить, что счастье так коротко и ну хоть тресни, а школа всё ближе. Там будут какие-то «уроки», какие-то «друзья», какие-то «экскурсии» и, главное, никто вокруг не мог предъявить внятного аргумента, почему это всё уж так необходимо…
— Мама, и что, учиться – до самой смерти?
Мама грустно улыбнулась, притянула к себе:
— Тебе будет интересно, ты умная. А умным всегда интересно. Сначала интересно в школе. Потом ты поступишь в институт. Там тоже будешь учиться.
— Долго?
— Ещё пять лет.
С каждым вопросом-ответом испарялась надежда: всё же хорошо, нету квартирной хозяйки Мари Фёдоровны, Лена — совсем взрослая, можно не ходить в дурацкий детсад — и чего это они все зовут его словом «садик»! А тут – вот тебе. На ближайшие пятнадцать лет… Да, я умела считать. Десять лет школы плюс пять института – вечность.
— А когда кончится институт, что тогда?
— Работа.
— А это интересно?
Мама кивнула, но с некоторой заминкой. Я всегда знала про маму всё: сначала она была всегда рядом, потом стала исчезать на долгие дни и ночи, это называлось «сессия». Когда всякие чужие спрашивали, где же моя мама, я отвечала «На сессии». Это всех умиляло, качали головами, говорили что-то вроде «ага, учится, значит». Потом мама стала исчезать каждое утро, но каждый вечер возвращаться. Приходила уже ближе к ночи, шумела водой, что-то ела и сразу же падала спать. И по выходным тоже – вот это вечное «тсс! мама спит!». И все на цыпочках. И папа, и баба Маня.
— Мама, а что потом, всегда работать?
Мама погрустнела:
— А потом – выйдешь на пенсию. И – всё.
— А почему ты не на пенсии? Хочу, чтоб ты была на пенсии.
Мама засмеялась как-то смущённо, не ответила. Чего ж такого смешного? Ей целых двадцать семь, куда уж дальше. Если даже мама до сих пор не на пенсии, то кто ж тогда умудрился? Баба Маня?! – Точно. Баба Маня. Она всегда дома, разве что иногда ездит в Брест к своей подруге. Красивая подруга, у бабМани её фото – вместо книжной закладки. Баба Маня называет подругу «Надежда Константиновна Чуть-чуть-не-Крупская». Баба Маня читает до пяти утра, вяжет мне береты и кофты из белых ниток, которые называет «бумагой». Иногда громко поёт душераздирающие песни. Часто плачет — наверное, потому что капризная. Ну так это ж она сама так решила. Я, когда вырасту, ни за что не буду капризной. Я, когда наконец-то состарюсь, буду самой счастливой девочкой на свете.
Первое сознательное решение я приняла тогда же, по итогам разговора с мамой о школе и вообще печальном общем будущем:
— Хочу на пенсию, мама! Хочу на пенсию. Сейчас! Школа пусть потом. На пенсию!
Я повторила эту мантру не помню сколько раз. Мама наконец рассердилась, назвала меня бестолочью и ушла в другую комнату. А я продолжала повторять и повторять.
Мне стали ясны перспективы. На горизонте снова посветлело.
Кушетка и козетка
В советские времена моего детства и юности наша семья знала лишь два вида спальной мебели: диван-кровать и кровать с панцирной сеткой. У бабМани, правда, какое-то время побыла тахта, но вскоре выяснилось, что прежние хозяева тахты продали нам её с клопами, так что пришлось избавиться.
Итак, диван-кровать. Он (она?) обязательно присутствовал у нас, в каждой квартире моего военного папы по всякому новому месту назначения. Я помню самого первого из них. Острогожск, военный городок, наш частный дом. Падает снег, я гуляю около крыльца, а из грузовика два солдатика выгружают что-то продолговатое, зелёное. Выгружают, тащат к дому, ставят у крыльца, чтоб перекурить и вносить уже в дом. На новенькую зеленую обивку падают снежинки, я с тихим восторгом присаживаюсь на уголок, но один из солдатиков улыбается и грозит мне пальцем: «ни-ни!» — я тут же убегаю и наблюдаю финал процесса уже из-за угла дома: как они докуривают, выбрасывают окурки, а эту штуку вносят уже в наш домик… Мама потом говорила, что это был декабрь и мне только что исполнилось два года…
Диван этот по-прежнему жив. Он служит мне уже на даче, где живу и служу не пойми чему и я сама. Правда, он теперь в пронзительно-пунцовой обивке. Красавчик, как и вся мебель 60-х. Складывается и раскладывается легко и грациозно, как солдатик-отличник…
Многочисленные кровати с панцирной сеткой водились целой толпой в доме моей геленджикской бабушки Муси. Штук восемь точно. А может, и больше. Кроме собственно панцирной сетки, у всех у них были торжественные блестящие спинки, с прутьями и шишечками. Когда бабушка не видит, можно на них прыгать, кто выше, — я или моя кузина Иришка. И прыгать, и хохотать, и падать – всё строго шёпотом. Чтоб бабушка не прибежала и не отругала. Главная тема ее обличительных речей была такая: вы, мол, прыгаете, портите сетку, а эти кровати спасли в войну моих детей, ваших отцов. По уверениям бабушки, панцирная сетка надёжно хранила детей от бомб, осколков и завалов, а бомбили Геленджик знатно, там квартировали советские бойцы, их оружие, провиант – всё для Малой Земли…
Новые для нас виды мебели стали проклёвываться лишь в девяностые. Неуклюжие, вычурные, а если складные, то просто опасные для здоровья: если попробуешь сложить-разложить или хотя бы передвинуть, будь уверен: и заноз наловишь, и спину свернёшь, и пальцы защемишь. И вот, в период активного расцвета этой новой роскоши мои родители купили несколько предметов. Кресло-кровать силуэта и тяжести барокко, кушетку и еще другую кушетку. Одна кушетка умела раскладываться в почти полноценный диван-кровать, а другая шириной не достигала даже ширины стандартной панцирной сетки, но зато она могла быть то подлиннее, то покороче. В чём смысл такой трансформации – не пойму до сих пор, но мама всякий раз раздражалась, когда я называла её кушеткой. «Лена, сколько раз говорить! Это не кушетка, а козетка». Почему для мамы была так важна эта точность в детерминации? – Думаю, дело в козетке, в самом факте её появления. В нашей всегда скромной квартире она казалась символом новой фазы благополучия. Козетка – вот она. А напротив – вот она, кушетка. И они у нас теперь есть. А ты, Лена, вечно всё путаешь…
Смешная фамилия
Когда мне было пять лет, никто не знал слова «буллинг», да и вообще не заморачивался темой детской травли. Не знала ничего такого и я. Потому чётко и остро помню свой ступор, когда во дворе нашей пятиэтажки (папе там только-только дали квартиру) я вдруг оказалась в кольце девочек, все они выше ростом и явно старше года на два-три. Они корчили рожи, вываливали языки, подпрыгивали и ритмично скандировали:
— Пом-пан-пом-пан-помпан-до-пул, помпандопул-попул-попул…
Я сперва просто остолбенела: девочкам явно требовалась моя реакция, но какая? Я тогда не могла понять резона и удовольствия дразнильщика, не знала и роли дразнимого. Попробовала было смеяться вместе с ними – ччёрт, не то, явно не то… Они стали подступать ближе, кто-то дёрнул меня за косичку, надо было реагировать, но как…
И тут откуда-то возник мой папа. В военной своей форме, она ему очень шла. «Сейчас папа меня ругать будет!» — почему-то подумала я. Впрочем, знаю почему: в том абсурдном сне, в котором я жила все свои первые годы и словно бы никак не могла проснуться, вообще не вырисовывались никакие логические связи. Огрести можно было на ровном месте, а потом как-то не так отреагировать и – снова огрести… Я тогда была маленьким бледным пришельцем, напрочь лишённым и опыта, и хоть каких-то инструкций-шпаргалок, и словно бы с нестандартным набором конечностей. Наверное, это было очень заметно со стороны…
Папа приблизился к нам с очень суровым лицом. Буллерши резко затихли. У меня внутри похолодело: что я сделала не так? Но, внезапно смягчившись и улыбнувшись, папа обратился к моим обидчицам:
— Ай-яй-яй. Как же не стыдно обижать маленьких…
После чего взял меня за руку и мы пошли домой. По пути сказал с досадой: «В следующий раз – не теряйся. Бей сразу. Любого. Ногой в живот».
Потом родители ужинали и разговаривали вполголоса, на кухне, до меня доносились лишь обрывки:
— Я подходил к дому… дети кого-то дразнят… поближе… А они – Надя, представляешь? – Здоровенные девицы, на две головы выше… нашу Леночку… Дразнят за фамилию…
Со своей роскошной фамилией, которая, кстати, в переводе с греческого означает всего-навсего «Попов» (ну, или «Попович») я претерпевала и мучения, и бонусы. Мучений было гораздо больше. Так, после каждого показа по ТВ комедии «Свадьба в Малиновке», я старалась «заболеть» на день-другой, чтобы вообще не выходить из дома и как-то превентивно спастись от очередного взрыва непрошенной популярности.
— Попандопуло-ушами-хлопало!
— Попандопуло, сыграй мне на гармошке!
— И шо ж я в тебя такой влюблённый?
Надо ли говорить, что и комедию эту, и собственно персонажа Михаила Водяного – я тогда на дух не переносила. Да и теперь, честно говоря, не очень… Что же касается преимуществ, их я сполна ощутила чуть позднее, уже на первом курсе филфака МГУ. В один из первых дней сентября нас, первокурсников-классиков, привели в какую-то аудиторию, где собралась большая делегация настоящих, не наших, черноморских, а самых что ни на есть греческих греков. То ли из посольства, то ли аж из самой Греции, по научной части – этого сейчас не вспомню наверняка. Они что-то рассказывали про национальный праздник «День Охи», это был какой-то юбилей, переводчица путалась, было душно и негде присесть (стулья заблаговременно убрали из экономии места). А потом было, что называется, «свободное общение». Ко мне подошли два грека, вежливо задали по-гречески какие-то вопросы. Считалось, что, раз мы студенты-классики, «так и начнём по-гречески чесать»… Мне стало неловко, я через переводчицу ответила, что греческим пока совершенно не владею, зато моя фамилия Попандопуло. И тут же аудиторию накрыл какой-то сумасшедший экстатический вихрь. «Попандопуло… Попандопуло… Где тут Попандопуло?» — неслось со всех сторон.
Я снова оказалась в кольце. В плотном, горячем и многослойном кольце, второй план напирал на первый, всем хотелось меня увидеть, обнять, расцеловать. Растроганные глаза, радостный гул, и понтовая перьевая ручка Паркер, которую кто-то из них успел подарить мне на память… Я им всем тогда, помнится, пообещала, что обязательно выучу их (наш!) прекрасный язык.
Греческий, к слову, я так и не выучила. Да и вообще, вылетела из МГУ на третьем курсе. Но суть не в том. Суть – в чём-то предопределённом, Андерсеновском. Гадкий утёнок, хахаха, таки оказался своим в стае прекрасных лебедей! А не то чтобы «ушами хлопала». В этом было что-то от неотвратимой логики справедливости.
На фото мы с кузиной Иришкой, которая тоже Попандопулу.
